ЭКСПЕРТ ONLINE
http://www.expert.ru/printissues/expert/2009/46/interview_nuzhna_akademicheskaya_mutaciya/
Рисунок: Константин Батынков
Интервью Галины Костиной с Максимом Франк-Каменецким.
В США научная величина — ученый со своим рейтингом, а в России — академик или директор института. И чем дольше будет затягиваться процесс реформы российской науки, тем необратимее будет процесс ее полного развала
НУЖНА АКАДЕМИЧЕСКАЯ МУТАЦИЯ
Максим Франк-Каменецкий — профессор Бостонского университета, известный специалист в области ДНК, сын крупнейшего советского физика — одного из создателей ядерной бомбы, живет в США уже более пятнадцати лет. Уехал он в 1993−м по приглашению этого самого университета, желавшего заполучить биофизика, известного мировой научной общественности, в частности, открытием необычной формы ДНК. Публикация об этом открытии появилась в Nature в 1987 году. Сразу после этой публикации Франк-Каменецкого стали приглашать за рубеж, он рвался на международные конференции, но его не пускали. Обида и гнев не только на соответствующие органы, но и на верхушку Академии наук, которая тоже приложила к этому руку, до сих пор не отпускают его. Приехав недавно в Москву на международный форум по нанотехнологиям, Максим Франк-Каменецкий был рад услышать блестящие доклады некоторых российских ученых, но остался расстроенным общим состоянием российской науки. По его мнению, медленные эволюционные преобразования эффекта не дадут, российской науке нужен революционный переворот.
— Максим, почему вас так расстроил недавний приезд в Москву?
— Обычно я приезжаю в Москву по частным делам, у меня здесь сын с семьей, друзья, но меня не тянет даже в те институты, в которых я когда-то работал. Я стараюсь избегать всего, что связано с научным официозом, чтобы не нарушать душевного равновесия. Но в этот раз меня пригласили на форум по нанотехнологиям, и я согласился, размечтавшись о позитивных переменах. Но когда я увидел и услышал людей, которые имеют высокие звания и занимают высокие должности в российской науке, я словно ощутил дежавю. Будто ничего не изменилось с тех пор, как я уехал из России работать в США. А от подобных воспоминаний меня буквально начинает трясти.
— Похоже, вам здесь здорово досталось? Даже в своей лекции о ДНК, прочитанной в МГУ, вы говорили о коммунистической заразе и миллионах ее жертв, выстроив к ней цепочку от поломки в геноме королевы Виктории — через больного гемофилией сына Николая Второго, Распутина и революцию.
— Знаете, наверное, все, кому пришлось жить в России в двадцатом веке, травмированные люди. Мы жили в очень непростое время, и нам всем здорово досталось. Несомненно, на меня еще наложил отпечаток свойственный тому времени антисемитизм, с которым я столкнулся довольно рано — еще в одной из московских школ. Правда, тогда я не понимал, почему меня так не любят учителя. Думал, из-за моего хулиганистого поведения. Но позже я понял, что все их иезуитские приемчики были связаны именно с моей национальностью. А в открытой форме с антисемитизмом я столкнулся при поступлении на Физтех. Среди поступавших в моей группе примерно половина абитуриентов были евреями, и ни одного из них не приняли в студенты. Ни одного. Меня приняли кандидатом в студенты: если после первой сессии кто-то отсеется, то кандидата зачислят. Кстати, папа пресекал домашние разговоры о дискриминации евреев в стране. Не знаю почему. Может, это был годами въедавшийся страх. Он ведь много лет проработал в Арзамасе-16, в Сарове, над ядерными проектами. Он работал на Сталина и ненавидел его.
— А ваш антикоммунизм тоже от отца?
— Нет. Папа ненавидел Сталина, но к Ленину и коммунизму как идее был лоялен, по крайней мере внешне. Наверное, иначе было не выжить. Мои политические школьные шуточки дома всегда пресекались. Я думаю, что полностью негативное отношение к режиму в СССР сложилось уже у более позднего поколения — моего.
Максим Франк-Каменецкий
Фото: Архив пресс-службы
— А велико ли было влияние отца — знаменитого физика — на ваше образование?
— Первые четырнадцать лет оно скорее было косвенным. Пока мы жили в закрытом городе Сарове, ему попросту некогда было мной заниматься. Потом мы перебрались в Москву. После смерти Сталина отец, не любивший свою военную спецтематику, которой его заставили заниматься, с радостью отозвался на приглашение Курчатова перебраться в Москву, в Институт атомной энергии. Я же пошел в московскую школу, где неожиданно для всей семьи выяснилось, что я не тяну на тот класс, в который пришел, и меня могут оставить на второй год. Отец был шокирован, но попросил школу немного подождать с решением. Он взялся за меня решительно. Причем занимался со мной не только физикой, но и математикой, русским, английским. И если поначалу я пытался сопротивляться такому интенсивному тренингу, то вскоре увлекся. Папа был замечательным учителем. У него была феноменальная память и огромный, энциклопедический объем знаний. При этом он был отличным популяризатором. За свою жизнь он написал с десяток книг и массу статей, причем много научно-популярных. Долгое время он был заместителем главного редактора журнала «Природа», фактически руководил им.
— В общем, ему удалось привить сыну любовь к знаниям?
— О да. Но я стал раздражать учителей еще больше, поскольку всегда стремился им показать, что я умнее их.
— А из окружения отца кто-то оказал на вас влияние?
— Не напрямую. У нас в гостях бывали Зельдович, Тамм, Харитон, Боголюбов, Альтшулер, Цукерман. Это были просвещенные люди, и их беседы меня завораживали. Не буду врать, что я всегда заслушивался, все-таки я был молодым парнем.
— Вам с трудом удалось попасть на Физтех. Учеба в вузе тоже была мучительной?
— Нет. Там уже все было нормально. И у меня были замечательные учителя. Я учился по учебникам Ландау и Лифшица и сдавал экзамен самому Ландау. Еще один прекрасный учитель — Александр Веденов — был учеником Ландау. Мой учитель в более широком плане — тоже весьма известный ученый Юрий Лазуркин. Много я почерпнул от своего друга, выдающегося физика Александра Дыхне. Я начинал как физик-теоретик, но очень рано увлекся биофизикой. И в этой области на меня большое влияние оказал гуру молекулярной биофизики в Советском Союзе — Михаил Волькенштейн. У Ильи Лифшица, брата соавтора учебника, и Волькенштейна были очень хорошие школы, очень сильные ребята. Сейчас, правда, они разбросаны по всему миру.
— Вы закончили Физтех, успешно работали и даже сделали открытие мирового уровня. И все это было возможно в нашей стране?
— Я не могу сказать, что у меня не было возможности работать в Москве. Сначала у меня много лет была теоретическая группа в Курчатовском институте, а потом — в Институте молекулярной генетики РАН. Потом мой шеф Юрий Лазуркин достиг семидесяти лет, а в те времена в этом возрасте нужно было освободить место. И я стал заведовать отделом, в котором трудилось человек пятнадцать. Кроме того, я возглавил кафедру молекулярной биофизики на Физтехе. С кафедры в мою лабораторию попадали сильные студенты.
Наша работа о том, что ДНК не всегда имеет классическую форму двойной спирали и при некоторых физических условиях может принимать другую конформацию — тройной спирали, была опубликована первоначально в 1986 году, но привлекла внимание после наших публикаций в 1987 и 1988 годах в престижном журнале Nature. С появлением сильных публикаций возросло количество приглашений на международные конференции. Только вот выезжать на них не получалось. Смириться с этим было трудно: ведь началась перестройка. Когда я стал особенно настойчив, мне главный гэбэшник из Академии наук объяснил, что руководство академии не пускает меня назло американцам, которые каких-то наших «ученых в штатском» не пустили куда-то пошпионить. Меня это взбесило, помню, как я орал и на гэбэшника, и каких-то там приспешников. Эти игры, на самом деле, попросту на несколько лет затормозили научные успехи и карьеру — мою и моих сотрудников. Такие конференции, куда не пускали меня и многих других вплоть до конца 1988 года, когда Горбачев лишил КГБ права «не пущать», не просто важны, они как кислород. Там можно услышать буквально несколько слов, которые могут дать совершенно неожиданный поворот твоей работе.
— Поэтому вы и уехали в начале девяностых?
— Нет, в начале девяностых с поездками уже проблем не было, я стал проводить за границей примерно половину времени. Я уехал из России, когда мне уже не с кем было работать — практически все мои сотрудники уехали за рубеж.
— Такое впечатление, что в Америке работал мощный пылесос, который высосал большую часть наших ученых…
— Америка похожа на пылесос, но она не откачивала специально русских ученых. Там очень много иностранцев из многих стран. И их приглашают вовсе не из благотворительности, а в зависимости от научной ценности специалистов. Здесь все в значительной степени основано на деньгах. Сильный ученый приносит деньги тому месту, куда его нанимают.
— Каким образом?
— Он приносит престиж. А престиж в конечном счете конвертируется в деньги. И на самом деле было довольно мало ученых, которых действительно приглашали в США из России: по большей части звали физиков, а биологов — единицы. В основном приезжающие в США ученые искали себе позиции сами. Я один из немногих, кого позвали сразу занять профессорскую позицию. Точнее, сначала пригласили провести семинар в Бостонском университете, а потом предложили там остаться. И отказаться было бы просто смешно: совершенно очевидно, что успехов в России уже было не добиться, разве что чудом.
— Но ведь отъезд за рубеж автоматически не означает, что там можно добиться успеха.
— Это так. Ты попадаешь в сильно конкурентную среду. Ты должен буквально пахать там. Но это и стимулирует тоже. Если сравнивать, где ты со своими способностями можешь добиться успеха быстрее: в России или в США, — то, безусловно, в США шансы значительно выше. Несмотря на жесткую конкуренцию, ты попадаешь совершенно в иную атмосферу. Во-первых, материальная база позволяет в нормальных условиях вести исследования. Во-вторых, насыщенная научная среда, за что я страшно люблю Бостон, позволяет быстро найти практически любого научного партнера или возможность с кем-то проконсультироваться. Чтобы заказать какое-то специфическое исследование, не нужно ехать за тридевять земель (как это делают ученые из России). В-третьих, здесь совершенно иная моральная атмосфера, гораздо меньше интриг в научной среде, которые подвергали меня постоянному стрессу в России.
— В Бостоне вы имели возможность заниматься своими темами?
— Когда ученого приглашают, конечно, он имеет возможность заниматься своими темами. Новый импульс развитию своих исследований я получил, еще работая в России, когда на одной из международных конференций познакомился с известным ученым из Копенгагена Питером Нилсоном. Нисколько не удивлюсь, если этот выдающийся человек станет Нобелевским лауреатом в области химии. Он создал синтетический аналог ДНК, несколько переделав одну из главных молекул жизни. Вместо сахаро-фосфатного остова, к которому крепятся четыре вида азотистых оснований, он использовал пептидный комплекс, поэтому новая молекула называется ПНК — пептидная нуклеиновая кислота. Первоначально эта молекула ему нужна была для взаимодействия с ДНК, к примеру, для регулирования работы генов. Сейчас он больше увлечен работами, касающимися происхождения жизни: ученых давно волнует, как появились ключевые молекулы — ДНК, РНК и белки, а синтетическая молекула, объединяющая ДНК и белки, может этому помочь.
Меня же ПНК с самого начала интересовала как инструмент при взаимодействии с ДНК. Кстати, именно с помощью ПНК было доказано, что в ходе нашего старения укорачиваются теломеры, это имеет прямое отношение к работе, за которую американские ученые получили Нобелевскую премию в этом году.
— А что дает взаимодействие ПНК с ДНК?
— Если вы синтезируете определенную ПНК, ее можно посадить на нужный участок ДНК. Мы можем пометить флюоресцентной меткой нашу ПНК и в флюоресцентный микроскоп видеть, где она сидит. Таким способом можно детектировать, к примеру, вирусы, бактерии, какие-то гены.
— А не легче ли детектировать, к примеру, вирусы с помощью полимеразной цепной реакции?
— Может, и легче. Но метод ПЦР основан на многократном воспроизведении одного кусочка гена вируса или бактерии. Если туда случайно попадет хоть один кусочек другого вируса, он тоже будет множиться. Есть вероятность ошибок. С помощью ПНК мы детектируем одиночную молекулу без всякого ее размножения. Во-вторых, машина для ПЦР стоит примерно пятьдесят тысяч долларов. А метод с ПНК мог бы стать попросту копеечным.
— И на какой стадии исследований вы находитесь?
— Пока на самой ранней. Дело в том, что у придуманной Нилсоном ПНК были все же существенные ограничения, не буду вдаваться в научные подробности. Сейчас я сотрудничаю с Дэнишем Ли из Питсбурга, из Университета Карнеги-Меллона, который модифицировал ПНК, сделав так называемую гамму-ПНК. Выяснилось, что она гораздо лучше связывается с ДНК. Гамма-ПНК снимает очень многие ограничения, связанные с физическими условиями, на которые мы натыкались ранее. Заслуга нашей группы состоит в том, что мы лучше других умеем метить ДНК этими ПНК. Мы уже получаем потрясающие результаты, которые потенциально открывают массу практических приложений.
— Например?
— Вынужден тут притормозить, поскольку сейчас только готовится к публикации наша статья о фундаментальных принципах этого метода.
— Ну вот, на самом интересном месте. Хотя бы в общих чертах…
— ПНК дает возможность дешевой детекции чего бы то ни было. Она становится своеобразным баркодом, как полоски на товарах. Так можно детектировать различные патогены, так можно искать нужные гены. Например, мы хотим знать, где расположен такой-то ген.
— А разве неизвестно, где он расположен?
— Известно, если все в порядке. Но при раке, к примеру, может происходить хромосомная перестройка. В принципе можно отсеквенировать весь геном и потратить на это сто тысяч долларов. А с помощью гаммы-ПНК можно быстро и дешево найти нужный ген.
— Почему дешево?
— Потому что мы с моим коллегой из Израиля Амитом Меллером, который сейчас работает в Бостонском университете, используем достаточно простой метод, дающий превосходные результаты. На практике для детекции понадобятся крохотные и дешевые устройства с нанопорами. Опять же не хочу дальше распространяться, поскольку слишком много групп охотится за этой же темой. На одной из недавних конференций в Нидерландах мы боялись, что даже после наших скупых сообщений конкуренты сообразят что к чему. Но пока вроде не похоже на то. Пока у нас есть некая фора в этих исследованиях. И когда мы закончим, это будет сильная вещь для медицины, потому что для нее будет больше приложений, чем мы предполагали раньше.
— А вы представляете себе, когда работа будет доведена до конкретной «штучки», используемой в практической диагностике?
— Пока не могу сказать. Я повторюсь, пока мы проверяем сами базовые принципы. Нам нужен устойчивый результат. А потом, конечно, нужно будет привести эту «штучку» в такой вид, чтобы ею мог без проблем пользоваться медперсонал. Это мои планы на ближайшие несколько лет.
— Надо полагать, бессмысленно спрашивать вас о возможности возвращения в Россию, о чем сейчас часто говорят в нашей научной и политической среде.
— В принципе попытки вернуть ученых вещь не бессмысленная. Америка не рай на земле. Работать здесь нужно тяжело и много. Я вполне могу допустить, что от этого люди устают. Есть и другие моменты. Приведу пример. У меня знакомый — очень крупный ученый, немец, работал в Германии, пока не подошел пенсионный возраст. А там с этим не церемонились: есть у тебя заслуги, нет ли — иди и отдыхай. Поскольку он отдыхать не собирался, то переехал в Бостон и стал тут работать, чрезвычайно успешно. У него куча грантов, у него есть все, что душе угодно, для работы. Но недавно его стали переманивать обратно в Германию, наверное, опомнились. Говорят, дадим тебе государственные деньги, тебе даже за гранты волноваться не нужно будет. И он скорее всего вернется. Дело в том, что он не только большой ученый, но и большой интеллектуал. Ему в Бостоне не хватает театров, выставок, в общем, культуры. Здесь не Нью-Йорк, здесь вечером все замирает, Бостон спит. А Нью-Йорк, Москва, Берлин никогда не спят.
— Наших ученых вряд ли в Москву заманишь театрами…
— Все же здесь есть люди, которым очень не хватает русской культуры. Понятно, что это не главное. Сможет ли Россия предложить комфортные условия для занятия наукой? Мое мнение: пока не может. К чему люди быстро привыкают в США — так это к свободе и независимости. Здесь ученый, когда он перестает быть постдоком и способен добывать гранты, — сам себе хозяин, никто ему не указ. Никто не хочет из Америки возвращаться в Россию, чтобы какой-то совершенно неизвестный мировой науке академик или директор института решал, как ученому заниматься наукой. В Америке величина — ученый со своим рейтингом, а в России — академик или директор. В США тоже есть академия, но это просто собрание уважаемых людей, они ничем не рулят и уж тем более не занимаются распределением финансов. В России же в Академию наук стремятся одни для того, чтобы получить приличную пенсию, другие — чтобы получить определенную власть, чтобы от них зависели, чтобы к ним шли с челобитными. Вся эта коррупция, все эти взаимоотношения по понятиям, а не по универсальным правилам, никого привлечь не смогут. Поэтому первое, что нужно сделать в России, — разогнать Академию наук.
— Не просто лишить власти, а разогнать? Что, по-вашему, там совсем нет приличных людей?
— Мне всегда говорили: а вот Гинзбург. Да, Гинзбург, кто ж спорит, но сколько можно его растягивать на всю Россию? Теперь его не стало, кем прикрываться? Наверное, в академии есть приличные ученые, но уверен, совсем немного. Проверяется ведь очень легко — по индексу цитируемости. Можно часами перечислять ее многочисленные проблемы, но я считаю, что этого делать не нужно, потому что не нужно пытаться решать по одной все эти мелкие проблемы, латать дыры. Российская научная система не только архаична, она вся прогнила. Ее невозможно реформировать, нужна коренная ломка. Я не вижу другого выхода, как уволить всех и со всех постов — директоров НИИ, завлабов, а потом нанимать на условиях свободного и прозрачного конкурса, организованного при участии экспертов из-за границы. Разумеется, к конкурсу должны быть допущены все желающие вне зависимости от национальности, места проживания и так далее.
Научного сообщества нет, науки нет, а «ученые» есть в огромном количестве. Чем они занимаются, трудно сказать, некоторые просто занимают места, на которые не могут попасть выпускники вузов. Вы даже не представляете, до какого чудовищного уровня они опустились. Мне часто приходится как редактору и рецензенту многих международных научных журналов читать рукописи статей из России. Я каждый раз просто заболеваю. Только недавно отписал своему старинному другу на его крайне небрежную статью, что если бы мой аспирант такое мне принес, я бы устроил ему жуткую головомойку, а во второй раз просто выгнал бы взашей.
— Ваши оценки весьма резки. Что ж теперь, поставить на российской науке жирный крест? А у нас сейчас недели не проходит, чтобы во властных структурах не говорили о необходимости развивать науку и инновации…
— Да с чего вы взяли, что государство заинтересовано в развитии науки? С какой стати? Она не востребована в стране. Где та промышленность, которой нужна наука? В США есть огромный биотех — гигантский многомиллиардный бизнес, есть крупнейшие фармацевтические компании. Им нужны ученые, которые будут делать им науку, им нужны профессора, которые будут воспитывать новые кадры. А в России нет спроса на ученых. Вузы их плодят, а они уезжают. Выросло целое новое поколение выходцев из России в США, Европе, Израиле, которые прошли путь от аспиранта до профессора и занимают ведущие позиции в своих областях. Аналогов им в России просто нет. Точка.
В России нет реального спроса на инновации. Ответ вы знаете — petroleum state. Хотя некоторые из нефтяных стран все же развивают науку как раз за счет нефтедолларов. Норвегия, например. Можно и нужно развивать науку даже тогда, когда на нее нет особого внутреннего спроса. Иначе тупик. На вербальном уровне это понятно всем, но нужна настоящая решимость со стороны руководства страны, и дело вовсе не в том, чтобы просто выделить больше средств.
— И в чем эта решимость, по вашему мнению, должна заключаться?
— А я уже сказал. Первым делом разогнать Академию наук, лишив ее права рулить и распределять. Это будет мощным сигналом. Пока эта застывшая феодальная структура существует, никакое эволюционное реформирование не поможет. И чем дольше по-настоящему революционное реформирование будет затягиваться, тем необратимее будет процесс полного развала науки в России.