Arthur Kalmeyer (art_of_arts) wrote,
Arthur Kalmeyer
art_of_arts

ВОВСИ, часть 3.

 
Записки дочери профессора Вовси, одного из "врачей-убийц" 1953 года...
http://lifshits.org/1953-LV.doc
Часть 3.

Теперь квартира в Серебряном переулке была полностью опечатана. Всякая связь с Москвой прервалась. Нам надо было позаботиться, чтобы от контактов с нами не страдали наши родные и знакомые. Мы понимали, что за нами и нашими телефонными разговорами проводится непрерывная слежка. Мы перестали куда-либо звонить и с кем-либо встречаться.
Прошло три – четыре дня после 13го января и М.С.Попов сказал, что нас с ним вызывают в Лесное, в наш главный (директорский) корпус. Какие только дикие страхи ни полезли в мою бедную голову! Ехать надо было на служебном автобусе, который ежедневно курсировал между Фонтанкой и главным корпусом. Я вообразила, что именно в автобусе меня схватят и увезут в «Большой дом» (что соответствовало московскому понятию «Лубянка»). Благополучно проехав мимо «Большого дома», мы приехали в Лесное и пошли по директорскому коридору по направлению к 1му отделу. Тут возник новый страх – меня схватят в этом отделе! Но, не доходя до него, мы свернули в кабинет начальника планового отдела. Как я узнала потом, именно он был председателем комиссии, которая должна была санкционировать увольнение и определить статью трудового законодательства, по которой производится увольнение. Мне была записана статья 47 «Г» - «за невозможностью исполь-зовать в режимном учреждении».

Я пыталась лепетать, что мне нечем будет прокормить моих двух детей. На что председатель комиссии посоветовал мне пойти работать в школу, т.к. в моем университетском дипломе записано право работать «… и учителем средней школы». Я не стала ему рассказывать о наших попытках устроиться в школу хотя бы на крайнем Севере...

Назавтра я получила в кассе все причитающиеся мне денежки, и двери института захлопнулись за мной, очевидно, навсегда. Это было 19го января.

В последствии я узнала, что мимо кассы проходил грозный начальник 1го отдела Иван Павлович Серов. Он увидел, что рядом со мной стояли мои приятельницы. Назавтра он пришёл в нашу лабораторию и, не глядя по сторонам, сказал: «Здесь некоторые оплакивают кое-кого. Как бы им не оказаться там же!» И ушёл. Одна из моих подруг, придя домой, стала жаловаться своему мужу, на что он возразил: «Ваш начальник 1го отдела порядочный человек. Он вас, дур, предупреждает!»
Я условилась со своей ближайшей подругой Ниной Вяткиной, что каждый месяц 19го числа постараюсь так или иначе дать о себе знать. Действительно, девятнадцатого февраля и девятнадцатого марта я приходила на набережную Мойки, к самому её началу (к Инженерному замку) в то время, когда мои друзья и сослуживцы после работы шли вдоль ограды Летнего сада на Марсово поле, к трамваю. Я к ним не подходила, а только старалась встать так, чтобы они меня заметили. Тогда это было тяжёлое чувство безвинно отверженного, а потом превратилось в большую благодарность ко всем, кто меня молча поддерживал. По счастью, девятнадцатого апреля эти маневры уже не были нужны; я вернулась на работу и была со своими друзьями...

Через несколько дней после моего увольнения, в конце января в газетах появилось сообщение о том, что разоблачению врачей, «вредителей» и «убийц», способствовала врач той же Кремлёвской больницы Лидия Тимашук. Она была тут же награждена за свой «подвиг» высшей наградой – орденом Ленина. Сообщения об этом были составлены таким образом, что невозможно было понять, кого именно, в каких преступлениях и когда разоблачила Л.Тимашук. Как выяснилось впоследствии, она была специалистом по электрокардиогра-фии. И у неё в 1948 году во время болезни Жданова, бывшего в ту пору ближайшим помощником Сталина, возникло расхождение с мнением академика В.Н.Виноградова по поводу диагноза. Она тогда же подала об этом докладную записку, но сам Сталин не придал этому значения и написал на записке резолюцию «в архив». Теперь, в 1953 году эта записка была извлечена из архива и, несмотря на то, что она была посвящена совершенно конкретному заболеванию, ей был придан широчайший «смысл». Л.Тимашук приняла эти похвалы и награду как вполне засуженную.

Впоследствии, когда «дело врачей» было закрыто, а обвиняемые в страшных преступлениях люди были реабилитированы, награду у Тимашук отобрали. Но были уже несколько иные времена и эта разоблачительница и доносчица осталась спокойно работать в системе Кремлёвской больницы. Через несколько лет в один из юбилеев больницы она даже была вновь награждена, на этот раз – орденом Трудового Красного Знамени.

После возвращения папы, при упоминии в разговоре этой фамилии, я спросила папу: «А кто это такая? Ведь я знаю фамилии многих кремлёвских врачей, с которыми ты работаешь. А такую фамилию я никогда не слышала!» Папа ответил: «Помнишь, ты сама спрашивала меня о молодом лётчике, который горел в самолёте? Так это его мать». Действительно, ещё в мои студенческие годы ко мне подошла моя однокурсница Оля Ш. И рассказала, что её двоюродный брат, молодой военный лётчик, горел в самолёте и сейчас находится в Центральном госпитале, где часто консультирует мой папа. Оля просила узнать о положении больного и о надеждах на его выздоровление. Я передала папе её просьбу и через несколько дней он мне рассказал, что смотрел этого больного. Действительно, положение было очень тяжёлое. Ожоги были обширные. Как сказал папа, «кисти рук просто плавают в гное». Вся надежда была на антибиотики, которые тогда только-только стали широко применяться, да на уход матери – врача, которая находилась неотлучно около сына.

Постепенно состояние стало улучшаться, молодость взяла своё и лётчик остался жив. Он носил фамилию своего отца, а фамилию матери я в ту пору, естественно, не слышала. Через много лет, когда кинорежиссёр С.Д.Аранович делал фильм о «деле врачей», он разыскал лётчика. Его мать прожила долгую жизнь и умерла в своей постели, вопреки разным мрачным слухам о её судьбе, которые время от времени ползли по Москве.

А тогда, в январе 1953 года это известие о «разоблачении» и последовавшие в прессе проклятия звучали как страшный приговор...

Мы с Товой в январе 1953 года остались совсем без денег и вполне «свободными». Това метался в поисках работы, а я боялась выходить из дома – в любой момент любой хулиган мог безнаказанно со мной расправиться.

Мы решили, что надо искать работу в каких-нибудь дальних краях. Стали читать в газетах соответствующие объявления. Това стал ходить по всевозможным вербовочным конторам. Так, например, требовались учителя для работы в школах на крайнем Севере и мы наивно полагали, что годимся для этого со своими общими тремя высшими образованиями. Но как только произносилась или вписывалась в анкету моя фамилия, сразу оказывалось, что свободных мест уже нет.

К февралю стало понятно, что положение нашей семьи безвыходное. Нет возможности получить работу. В любой момент нас могут выслать из Ленинграда (не говоря уж об аресте!) Самое страшное – это судьба детей, вероятность их потерять. В это время их у нас было двое – Алик, сын Товы от первого, довоенного брака, и Боря. Алику было 11,5 лет, Боре – 3,5 года. Наш младший сын Миша родился в 1956 году и все беды трагической полосы нашей жизни, по счастью, дошли до него только как рассказы о прошлом.

А для нас в ту пору это было грозное настоящее. Мы знали вполне конкретные истории таких семей, где после ареста или высылки родителей, дети оставались одни; их забирали в детские дома, иногда им изменяли фамилии, так что даже после возвращения родителей не всегда удавалось найти детей и восстановить семью.

Такая судьба в 1938 году постигла семью близких московских знакомых моих родителей. Глава семьи, крупный советский экономист, был арестован и погиб безвозвратно; его жена – в течение восьми лет в ужасных условиях находилась в карагандинских лагерях. Они были немолодыми людьми. В момент ареста у них была поздняя маленькая дочка. Квартира была опечатана, вещи были отобраны. Девочку забрала няня и увезла её к себе в деревню, в Калининскую область. В 1941 году область была оккупирована, но деревня была такая глухая, что фашисты туда не добрались и еврейская девочка осталась жива. Году в 1946 мать возвратилась из ссылки и ждала, когда привезут девочку.

Она была у нас в семье на Арбате и с глубоким волнением говорила о предстоящей встрече с дочерью, которую оставила крошкой с бантиками в волосах, а теперь должна была встретить незнакомым подростком. Эти её слова оставили глубокий след в душах всех, кто слышал о её переживаниях. (Через много лет, когда и эта семья, и мы жили в Ленинграде, наши добрые отношения возобновились. История 1952-1953 годов нас очень сблизила, так как и мать, и дочь пережили нашу беду, как собственную трагедию).

В феврале 1953 года сгустился страх, что мы можем таким же образом потерять своих детей.
И мы решились попросить бабушку и дедушку Лифшицев забрать внуков к себе, в Москву. Они жили вместе с семьёй дочери, в двухкомнатной квартире впятером, и наши два мальчика, конечно, были большой нагрузкой, но другого выхода не было.

Бабушка Евгения Иосифовна приехала за детьми и мы ей рассказали о наших безрезультатных мытарствах с устройством на работу. Мы почти ничего не могли обещать посылать детям – только то, что удавалось выручить, продавая мебель и книги. Накануне их отъезда я собирала детские вещи в дорогу. За окнами была тёмная холодная зима. Наша единственная комната была большая и очень холодная, т.к. над ней был ледяной чердак, боковая стена выходила на улицу, а единственным источником тепла служила стоявшая в углу старинная изразцовая печка. Она едва нагревалась, пожирая огромное количество дров, которые надо было ещё по воскресеньям притаскивать на третий этаж.

Одно мгновение этого вечера я запомнила на всю жизнь. Чтобы немного согреться, я подошла к печке и прислонилась к ней спиной. В этот момент бабушка, выслушав наши безнадёжные рассказы, предложила: «Может быть попробовать тебе, Това, поехать куда-нибудь одному и устроиться на работу, а потом забрать к себе семью?» От ужаса, что я могу остаться одна, всё у меня внутри похолодело, я изо всех сил вжалась в печку и замерла. И услышала ответ: «Нет, я не могу оставить Любу ни на один день. Будь что будет…» Эти слова остались со мной навсегда и всплывали в памяти, чтобы ни случилось в нашей жизни в дальнейшем. Такой это был страшный и светлый момент...

Назавтра мы провожали бабушку с детьми в Москву. Мы отвезли их на вокзал, где суета их очень занимала. А я не могла не думать, что прощаюсь с ними, может быть, навсегда. Эта картина запомнилась отчетливо: мы стояли на платформе и сквозь освещенное окно выдели, как Алик, играя, открывал и закрывал дверь в купе; а маленький Боренька, стоя на нижнем сиденье, пальчиком увлечённо ковырял над собой верхнюю полку. Поезд тронулся… Так трагически толстовская Катюша Маслова увидела в освещённом окне отъезжающего вагона своего Нехлюдова…
Мы остались одни. И тут откуда-то возникла, довольна «дикая» мысль отправиться на одну – две недели пожить за городом. Хотелось уехать из города, где, казалось, нас знают или могут узнать, где могут побить или забросать камнями.

Мы поехали в Репино и довольно долго бродили там по красивейшим заснеженным улицам, среди сосен и елей, в поисках тёплого обитаемого дома, где нам бы сдали комнатку. И в конце концов нашли, не слишком далеко от станции, но в очень тихой, по-зимнему безлюдной улочке, на краю лесочка. Потом я никогда там не была, хотя в первые годы мне хотелось туда съездить… Мы как-то обустроились, приспособились ходить в магазин за покупками и готовить себе еду на дровяной плите вместе с хозяйкой. Через пару дней Това поехал в город, чтобы продолжить поиск работы и проводить занятия в школе для матросов (по крайней мере, мне это так говорилось, возможно, только для утешения). И он стал уезжать раза два-три в неделю. Мой день проходил незаметно, в каких-то мелких заботах, но потом наступало ужасное ожидание: приедет ли он? не схватили ли его в городе или где-нибудь на вокзале? Я не могла усидеть в доме, и, несмотря на безлюдье и темноту (правда, снег выручал), шла к вокзалу. Когда из вагона электрички показывалась знакомая фигура, с души сваливалась многопудовая тяжесть… По хрустящему снегу мы шли в тёплый дом, где можно было спрятаться в призрачной безопасности до следующей поездки...

О том, что безопасность была призрачной, я узнала гораздо позднее. Через несколько лет от московского знакомого я услышала, что до него дошёл слух о том, что мы «хотели убежать в Финляндию»!!! Так что своей поездкой в Репино мы сами себе могли добавить невероятные обвинения, если бы события продолжали развиваться в том же направлении.

Наш «отдых» в Репино продолжался недели две-три и мы решили, что пора вернуться в город. Февраль, теплый и мрачный, подходил к концу. Впереди был март, который тоже мог принести лишь новые страдания. Невозможно было предположить, что произойдёт поворот не только в судьбе наших близких, нашего народа, нас самих, но в жизни всей страны. И до конца марта мы ещё не поняли, что он уже произошёл!

Второго марта появилось сообщение о болезни Сталина. Эта тема никогда раньше не звучала, не затрагивалась и не освещалась. Ибо само собой разумелось, что такой человек бессмертен и обычные человеческие хвори его не могут касаться.

Поэтому сейчас можно было предположить, что болезнь очень тяжёлая. Следующие три дня прошли в напряжении, в ожидании новых сообщений. Сейчас трудно себе представить то ощущение катастрофы, в котором мы находились в течение последних месяцев. И, как это ни невероятно звучит, мы с ужасом (!) ждали последнего сообщения. Ведь всякая перемена должна была принести ещё большие страдания, ускорить развязку, приблизить полную катастрофу. Какие ещё могли случиться страшные события по сравнению с уже пережитым, объяснить невозможно. Никаких здравых размышлений, никакой логики – один только ужас перед неумолимо надвигающейся силой, которая должна была уничтожить родных людей, раздавить и изломать наши жизни и судьбы наших детей. А ведь Сталин, приказав арестовать лучших московских врачей, включая В.Н.Виноградова, оставил себя в свой последний час без должной медицинской помощи. Об этом рассказывали в своих воспоминаниях все, кто присутствовал в то время в его нелюдимой даче. О его смерти писала его дочь Светлана. Об этом рассказывал Рыбин – главное действующее лицо в документальном фильме Семёна Ароновича «Я служил в охране Сталина». Что происходило в это время с нашими родителями, мы узнали от них через месяц. Мамин следователь вдруг завёл с ней разговор «о своём дядюшке, который тяжело заболел», и перечислил ряд симптомов этой болезни. Мама, которая в молодости прошла хорошую школу в клинике профессоров Вихерта и Плетнёва, объяснила следователю, что означают эти тяжёлые симптомы и к чему это может привести. Через два дня следователь снова поделился новостями «о здоровье дядюшки». И тут мама, несмотря на всю тяжесть обстановки, вдруг ответила ему с юмором: «Если Вы надеетесь получить от дядюшки наследство, то Ваше дело в шляпе – Вы его скоро получите. Оттуда не возвращаются!» Аналогичный эпизод описал в своей книге Я.Л.Раппопорт. Только дома, просматривая мартовские газеты с сообщениями о болезни и смерти Сталина, мама поняла, о болезни какого «дядюшки» с ней толковали. Может быть так хотели перепроверить рассуждения лечащих врачей, а может быть это было простое обывательское любопытство следователей. Ведь они во время допросов часто вели разговоры на посторонние темы, в ряду которых вопросы о «симптомах» болезни дядюшки совершенно не казались странными.

Наступил день 5 марта, когда Сталин умер. Заключённые, конечно, ничего об этом не знали. Тогда было принято, во время похорон крупных деятелей на Красной площади, производить траурный салют из артиллерийских орудий. Папа, который находился всё это время во внутренней тюрьме здания на Любянке (пл.Дзержинского), ясно услышал траурный салют. Это был уже второй салют со времени ареста. В первый раз он точно определил, что умер генерал Мехлис, т.к. до ареста знал о состоянии его здоровья. Услышав второй траурный салют, папа мысленно перебирал всех престарелых вождей и почему-то решил, что умер Ворошилов. Здесь интуиция его подвела.

Подошёл день 8 Марта. Мамин следователь вдруг объявил ей, что хочет сделать ей «подарок». (Вот с какой скоростью начало меняться направление ветра!) Он разрешил ей потратить деньги, которые у неё были с собой, на покупки в тюремной лавочке. Разрешалось получать с воли передачу 200 рублей в месяц (т.е. 20 рублей в ценах 60х годов). Мама купила чулки, самые простые, в резинку, т.к. те, что были на ней, давно прохудились. Вторым «подарком» было разрешение пользоваться местной библиотекой. Принесли несколько книг на выбор. Маму удивляло, что в каждой книге было что-то про тюрьму или каторгу. Она так и не поняла, был ли в этом злой умысел или таков уклон великой русской художественной литературы?...

Между тем, мы с мужем, жившие пока на свободе и услышавшие по радио, да и читавшие во всех газетах о смерти Сталина, не могли понять, какую судьбу готовит нам это событие. Ужас всего пережитого мог породить только одну мысль: нам будет ещё хуже!

Поэтому день похорон Сталина воспринимался как мрачный день траура. Прошли годы, и у многих авторов можно прочитать, что они сразу возликовали, узнав о смерти тирана. Может быть, они были так мудры. Но многие публикации о тех днях и даже месяцах свидетельствуют, что за этой смертью последовала борьба за власть, исход которой совсем не был предрешён. Смелость Хрущёва и героическая твёрдость Жукова не допустили к власти ни ещё одного палача, ни старых номенклатурщиков, насквозь пропитанных идеями сталинизма. Хотя они всю жизнь прожили в его ужасной удушливой атмосфере, у них уже не было ни сил, ни желания, ни умения изменить привычную систему.

А уж мы, вполне рядовые люди, да ещё живущие в провинциальном Ленинграде, совершенно не могли представить себе, что нас и наших родных ждёт в ближайшее время. Сидеть дома, в своих пустых четырёх стенах, было невыносимо. Я созвонилась с моей бывшей сослуживицей Инной Воробьёвой, чтобы встретиться и провести вместе этот день, который мог, как нам казалось, грозить нам новыми бедами. Инна, как и я, располагала свободным временем, т.к. к этому времени она была уволена из Института после меня в числе 50ти других сотрудников, обладавших одним и тем же недостатком. У них у всех в анкетах в пункте «5» (национальность) стоял один и тот же ответ «еврей». Как тогда говорили, «хромает на пятый пункт». Инна Воробьёва в девичестве называлась Фаиной Хацкелевной Сумецкой и тоже «хромала». Правда, в отличие от всех остальных, она ещё держалась за какую-то призрачную надежду остаться работать, т.к. в это время была беременна и по закону её нельзя было выбросить на улицу. Препирательства её с Институтом продолжались вплоть до 4 апреля, после чего все эти 50 сотрудников были снова приняты на работу.

Отчётливо вижу мрачный Невский проспект с траурными флагами на домах. Над улицей плывёт печальная музыка. Вдоль улицы, засыпанной почерневшим мартовским снегом, течёт молчаливая толпа. Почему-то эта картина особенно ясно всплывает передо мной до сих пор именно тогда, когда я прохожу по Аничкову мосту, мимо Клодтовских коней к дворцу Белосельских-Белозерских, на углу Невского и Фонтанки. И ощущение ледяного внутреннего холода возвращается, несмотря на последовавшие события, не считаясь с прошедшими 45-ю годами...

В течение марта наша жизнь в Ленинграде не менялась. Ещё в феврале я послала в Москву запрос о том, по какому адресу я могу посылать деньги («передачи») своим родителям. Я знала, что мама, до своего ареста, передавала эти деньги для папы в Москве через справочную КГБ на Кузнецком мосту. С арестом мамы эта ниточка оборвалась. Но мне никакого ответа долго не было. И я решила поехать в Москву. Было это около 20го марта.

Снова встал вопрос, кому в Москве мой приезд принесёт наименьший вред. И тут я решила, что у нас одинаковое, совершенно ужасное, положение с детьми Бориса Борисовича Когана – с моей ближайшей и любимой подругой Ладочкой и её младшим братом Лёней. Мы с Ладочкой родились с интервалом в 12 дней, первые 5 лет прожили в Москве на одной улице Поварской, так что наши папы в выходные дни, беседуя на медицинские темы, катали нас в колясках и санках бок о бок. Потом мы учились в одной и той же немецкой "группе" у учительницы Эммы Юльевны, вместе с будущим пианистом Стасиком Нейгаузом, будущим художником-монументалистом Гогой Рублёвым, будущим доктором медицинских наук Федей Ляссом и другими хорошими детишками. Потом мы с Ладочкой учились вместе в 71ой школе в арбатском Спасо-Песковском переулке. Во время войны моя мама увезла в эвакуацию, в сибирский Омск, вместе со мной Ладочку с Лёней, т.к. их маму не отпустили с работы. В студенческие годы наша дружба в Москве продолжалась – мы встречались и с бывшими одноклассниками, и студенческая компания медиков и физиков у нас была общая. Ладочка в Омске заболела какой-то странной тяжёлой болезнью, которая не дала ей возможности окончить медицинский институт, сковывала её суставы всё больше и больше, и к 52му году превратила её в почти неподвижную больную. Она была очень наблюдательна и проницательна – вероятно, сказывалась её внутренняя сосредоточенность из-за ограниченности внешних впечатлений.

Когда я приехала в Москву, отправилась на Смоленский бульвар и позвонила в звонок Ладочкиной квартиры, то услышала её крик: «Лёня, открой дверь! Наверное, Любочка приехала!» Она мне объяснила, что все эти месяцы, после ареста родителей, никто к ним не приходил, не звонил и она часто думала о том, что рано или поздно приеду я. Она мне рассказала, что Лёня на днях как-раз ходил в справочную на Кузнецкий мост, т.к. нужно было получить из запечатанных комнат некоторые свои личные вещи. (При этом она рассказала, что при обыске и опечатывании комнат был всё-таки один «сотрудник», который выносил из этих комнат более или менее ценные вещи, совал их Лёне и говорил: «Возьми, пригодится для сестры». Видимо, даже до него дошёл весь ужас положения этой беспомощной больной девушки).

«Ты знаешь, - вдруг сказала Ладочка, там что-то изменилось. Я сужу об этом по тому, как с Лёней разговаривали. Ты пойдешь туда, а потом всё-всё мне подробно расскажешь. Запоминай все подробности!» «А в каком направлении эти изменения?” – спросила я, думая о самом страшном. «Мне кажется, что в лучшую сторону» - ответила Ладочка. Поверить в это было невозможно, но я промолчала.

Я собралась с духом, переступила через свой отчаянный страх и отправилась на Кузнецкий мост. Когда я вошла в приёмную, в ней ожидали своей очереди человек тридцать. Среди этих бледных растерянных лиц я вдруг увидела лицо Мирры Сергеевны Вовси – жены моего любимого дяди Ефима Михайловича.

Ефим Михайлович был близнецовым братом С.М.Михоэлса и оба они были двоюродными братьями моего папы. Он не «стоял» на таком пьедестале, как Соломон Михайлович, был по-семейному ближе. И я, и мои подруги его любили и помнят до сих пор, т.к. он с нами всегда шутил, очень приятно напевал романсы и оперные арии, много читал и многое рассказывал. У него не было детей и всю доброту он отдавал племянницам – дочкам Михоэлса и мне. Мирра Сергеевна вместе с Ефимом Михайловичем всегда бывала у нас в доме и на даче, на всех семейных праздниках среди наших близких родственников. Я уже знала, что Ефим Михайлович, также как и зять Михоэлса, муж его старшей дочери Талы, арестован почти одновременно с врачами. Естественно моим первейшим движением было намерение подойти к Мирре Сергеевне, спросить её, есть ли у неё какие-нибудь сведения о дяде, расспросить о её жизни. Но, совершенно неожиданно, она стала делать мне знаки, чтобы я к ней не подходила! Я остановилась, как вкопанная. Такая реакция на моё появление была вызвана, конечно, тем невероятным страхом, смятением, в которые мы все были погружены в ту пору. Ведь здесь, где уже держали под арестом и папу, и Ефима Михайловича, наши близкие родственные отношения были прекрасно известны. И делать вид, что мы незнакомы, было абсолютно бессмысленно. Но тот страх, который безраздельно владел душами людей в нашей ситуации, исключал всякие логичные рассуждения.

Я вошла в кабинет какого-то чиновника, задала ему заранее заготовленные вопросы и мне было сказано, что я могу сейчас передать родителям каждому по 200 рублей, а впредь посылать по почте такую же сумму ежемесячно. Об адресе мне обещали сообщить через три часа. Я отправилась в соседнее помещение, где надо было в окошечко кассы передать деньги. Следом за мной к кассе подошла какая-то женщина, и, увидев у меня в руках 400 рублей, с некоторой «завистью» сказала: «А у меня почему-то принимают только 200 рублей». Я обернулась к ней и ответила: «Потому, что у меня берут для двоих!». Она с ужасом взглянула на меня и умолкла.

Я побродила по центру Москвы, мысленно прощаясь с нею, а когда снова пришла в справочную, то получила в кабинете того же чиновника нужный мне адрес – какие-то номера почтового отделения и почтового ящика. С этим я возвратилась к Ладочке, которая заставила меня подробнейшим образом рассказать о том, как меня приняли в справочной, предложили ли мне сесть, о чём спрашивали и каким тоном говорили. И снова она сделала вывод: «Ты знаешь, всё-таки что-то изменилось к лучшему». Я молчала и, глотая слёзы, стала собираться в обратный путь.

Пока я складывала свои вещички, мы договорились, что если нас будут отправлять куда-нибудь (в Сибирь, в Среднюю Азию, на Север), мы обе будем просить, чтобы нас выслали в одно и то же место. Мы ещё наивно надеялись, что больную лежачую Ладочку не отправят одну. В том, что нас куда-нибудь подальше отправят, мы не сомневались. В тот же вечер я уехала в Ленинград, не посмев позвонить родным и не повидав детей, которые были здесь так близко – в Измайлове, на расстоянии нескольких остановок, если поехать на метро!… Но я не посмела, боясь навлечь на семью мужа лишние неприятности и не желая встревожить детей своим появлением.

Утром я уже была дома в Ленинграде. И, рассказывая мужу о Ладочке, объяснила, что не хотела разочаровывать свою глубоко несчастную больную подругу. «Пусть она себя утешает такими мыслями, если может». А ведь это была её способность точно анализировать всё происходящее!!

Подходил к концу март. Нам удалось продать кое-что из книг (в том числе многотомную «Большую Советскую энциклопедию») и моё любимое зеркальное трюмо. А вот массивный немецкий письменный стол никак не продавался. Я даже позвонила из телефона-автомата своей подруге Кате и, не называя себя, сказала, что видела в таком-то магазине письменный стол, который ей когда-то очень нравился. Но стол оставался стоять в магазине. Катя потом говорила, что она не решилась его купить, т.к. ей не хотелось, чтобы он ей постоянно напоминал о нашем несчастье.

В конце марта, уже после моего возвращения из Москвы, произошёл ещё один незабываемый эпизод. Я вышла зачем-то из дому, а когда вернулась, соседи передали мне повестку, в которой предлагалось явиться в определённый день и час на Литейный проспект, в дом N... Я поняла, что это Большой Дом, как в Ленинграде называли заведение, аналогичное Московской Лубянке. Ничего не поделаешь, надо идти… Решили идти вместе с Товой. Указанная в повестке парадная имела табличку «Справочное бюро», но в той ситуации можно было предположить всё, что угодно, вплоть до ареста. Това остался ждать на улице, а я вошла в этот страшный дом. Через несколько лет эти минуты ясно всплыли в нашей памяти, когда мы смотрели кинофильм Г.Чухрая «Чистое небо». Герой этого фильма – военный лётчик, побывавший в плену (его гениально играл Евгений Урбанский), приходит по вызову на Лубянку, не зная, что его ожидает. Жена остаётся ждать на улице. Она топчется в тоненьких туфельках на тающем снегу (оттепель!) и ждёт, ждёт, ждёт… Наконец, летчик подходит к жене, протягивает к ней руку, разжимает кулак, на ладони лежит звезда Героя! Нам никакую звезду не давали, но психологически ситуация была абсолютно такая же. Этот эпизод фильма навсегда остался для меня потрясающе точно сочинённым, сыгранным и переданным зрителю.

(продолжение следует)

Для комментариев открыта Часть 4 этого документа:
http://art-of-arts.livejournal.com/262705.html

Tags: Россия, евреи
Subscribe

Comments for this post were disabled by the author